"Принуждение к миру" звучит как принуждение к любви

Главная - "Принуждение к миру" звучит как принуждение к любви

Война порождает язык - но теперь это язык, который принципиально не говорит о войне. Или, если точнее, он исключает войну уточнением, всегда подставляя на ее место что-то иное, как будто более научное, экспертное и, главное, не такое страшное.

События в Южной Осетии не могут быть представлены в качестве "внутреннего дела" России. Это не экономический спор и не контртеррористическая операция. Однако это и не возвращение к какому-то знакомому, исторически, политически и юридически узнаваемому варианту внешней политики. Внутреннее и внешнее перестали различаться - и далеко не только на уровне "реальности". Дело не только в том, что осетины - формальные жители другого государства, но с российским паспортом. И не только в том, что сам статус "миротворцев" требует экстерриториальности, "положения" границы, которая оказывается внутренней для любой из противоборствующих сторон. Скорее, само это смешение, которое не позволяет называть военные "действия" ни внутренней операцией, ни реальной, то есть объявленной, войной, ни даже "странной" войной (поскольку ничего странного в ней нет), указывает на такое изменение политики, причем универсальное, в результате которого какие бы то ни было рефлексииотносительно продления политического в войне и наоборот становятся анахронизмом.

" Принуждение к миру" звучит как принуждение к любви , и совершенно не важно, что это не российское лингвистическое изобретение. Существеннее то, что такое выражение (и им подобные) показывает распад самой возможности связывать военные действия с неким вариантом принятия ответственности именно за войну как войну, а не за те или иные действия - спасательные, криминальные, ответные, (не)прогнозируемые и т.д.

Тот код войны, который создавался со времен "Лиги наций" и включал свод "законов о войне", привел к исключению "справедливой войны" как оксюморона. Отныне справедливыми могут быть только военные действия, которые радикально расходятся с войной. Эта справедливость определяется по тому факту, что предметом ее является сохранение возможно большего количества мира в данной военной точке. Целью новейших военных действий, которые получили всемирное значение "гуманитарных", является мирный житель, не имеющий национальности, гражданства, статуса, субъективности, целей и т.п., - совершенная абстракция, вокруг которой выстроена конкуренция борющихся сил - они могут бороться не прямо друг с другом, поскольку запрет на войну запрещает им субъективироваться в качестве противоборствующих сторон, например национально-государственного свойства, а лишь опосредованно. Функцию такого опосредования выполняет мирный житель, который должен оставаться максимально внешним войне, не принимать ни одну из сторон. Он должен существовать как пациент, терпеливо притягивающего военные угрозы и структурирующего ответные действия. О нем заботятся так, что могут залечить миром.

Естественно, такое положение дел, исключающее возможность соотнесения военных действий с неким правовым или политическим дискурсом иначе как в форме пиар-легитимации, то есть в форме, заранее предполагающей неизбежность расхождения совершаемого и рассказываемого, имеет длинную цепочку исторических и структурных причин, в числе которых - ряд соглашений после Второй мировой, которые естественным образом направлялись на устранение величайшей опасности. Однако то, что мы имеем сейчас, начиная с "Войны в заливе" и ранее - это побочные следствия недопущения Третьей мировой даже на уровне дискурса. Условия "справедливой войны" (например, пропорциональность ответа) стали настолько сложными, что были заменены силовыми операциями, которые не нуждаются в оценке собственной справедливости, поскольку уже выстроены в окрестности абсолютно справедливого - мирного жителя. Это война без врагов, поскольку враг - лишь конкурент за защиту мирного жителя, за рынок мира. В результате, когда ius ad bellum - лишь странное латинское выражение, есть действия, но нет субъекта, и наоборот. Лидер страны может требовать остановить огонь, но это не значит, что он "дает приказ остановить огонь". Более того, он может отдавать такой приказ, но это не значит, что он приказывает. В условиях, где войну можно вести, только не называя ее по имени и не отдавая себе и другим в этом отчета, слова застревают в воздухе как мухи в янтаре - в известном смысле, их действенность выполнена уже в них самих (подобно тому, как фраза "мы можем вам гарантировать все, что угодно" является перформативно истинной, что, однако, ничего не говорит об осуществлении этих любых гарантий). Ранее, в начале 90-х, думали, что такой эффект связан с развитием телекоммуникаций и превращением военных действий в перформанс. Теперь, особенно после появления множества нефотогеничных трупов за последние десять-пятнадцать лет, приходится думать, что эта медиатизация - лишь следствие. Следствие более серьезных изменений, которые уже случились, но пока не получили точной формулировки.

В их основе, частично приоткрывающейся за счет анализа языковых и политических монстров, гуляющих по речам и действиям, лежит не часто порицаемое "лицемерие" (скрытие "правды" фактов за ложью слов) или же политика "двойных стандартов". Такое порицание все же предполагало бы, вполне классически, что на уровне действий "все вполне понятно", что факты говорят сами за себя, имеют свой собственный язык, который при желании можно выделить, вычленить. Но многое указывает на то, что такой классицизм уже не пройдет.


21.11.2010
Hosted by uCoz